Когда поблизости были дети, я старалась не двигаться и не дышать — я их боялась. Боялась — вдруг дотронутся до меня, и тут же налетят мамаши, точно стая когтистых коршунов; мне всегда виделась именно такая картина: птицы тучей налетают сверху, клюют и рвут острыми как нож когтями. Сегодня Констанция составила очень длинный список, но детей в лавке, к счастью, нет, да и женщин не так уж много; «дополнительный ход», — подумала я и поздоровалась с мистером Элбертом.
Он кивнул в ответ: совсем не поздороваться не мог, но женщины в лавке глаз с него не спускали. Даже отвернувшись, я спиной чувствовала, как застыли они: кто с консервной банкой, кто с неполным пакетом печенья или вилком салата в руках, — ждали, пока за мной закроется дверь, тогда снова зажурчит их болтовня. Где-то среди них затаилась и миссис Донелл, я заметила ее, когда входила; неужели она снова меня поджидает? Миссис Донелл всегда норовила что-нибудь сказать, она из тех немногих, кто непременно заговаривал.
— Запеченную курицу, — сказала я мистеру Элберту; в другом конце лавки его скупердяйка жена открыла холодильник и, вынув курицу, принялась заворачивать.
— Баранью ножку, — продолжала я. — Дядя Джулиан обожает по весне запеченную баранину. — Тут я явно переборщила: люди в лавке изумленно ахнули. Выскажи я все пожелания — бросились бы врассыпную, точно кролики, но зато потом, на улице, подстерегали бы все как один.
— Пожалуйста, луку, — вежливо сказала я мистеру Элберту, — кофе, хлеба, муки. Грецких орехов и сахару — у нас почти не осталось.
Где-то за моей спиной раздался приглушенный смешок; мистер Элберт глянул туда и снова — на продукты, которые выкладывал на прилавок. Скоро миссис Элберт добавит сюда сверток с курицей и мясом, мне нет нужды оборачиваться.
— Молока, сливок, масла. — Шесть лет назад Харрисы перестали доставлять нам молочные продукты, и я покупала молоко и масло в лавке.
— И еще яиц. — Констанция забыла внести яйца в список, но дома оставалось всего два.
— Коробочку ореховой карамели. — Вечером дядя Джулиан вволю пощелкает, похрустит, весь перемажется и, покуда не расправится с последней конфетой, спать его не уложишь.
— Блеквуды всегда любили богато поесть, — прозвучал сзади голос миссис Донелл. Кто-то хихикнул, кто-то шикнул. Я и головы не повернула: хватит того, что они толпятся за спиною, нечего смотреть в их ненавидящие глаза на серых, стертых лицах. Чтоб вы все сдохли! Как же мне хотелось произнести это вслух. Констанция говорила: «Делай вид, что тебе наплевать. Обратишь внимание — только хуже будет», — наверно, она права, но все же — чтоб вы все сдохли! Вот было бы здорово: прихожу однажды утром в лавку, а они — все до единого, даже Элберты и дети, — кричат от боли, корчатся на полу и умирают у меня на глазах. А я переступаю через их тела, беру с полок все, что пожелаю, и, пнув напоследок миссис Донелл, отправляюсь домой. Я никогда не стыдилась этих мечтаний и хотела только одного: чтобы они сбылись. «Ненависть — чувство вредное, — говорила Констанция, — оно точит силы», но я все равно ненавидела и удивлялась, зачем Богу вообще понадобилось создавать этих людишек.
Мистер Элберт разложил мои покупки на прилавке и ждал, глядя мимо меня, в сторону.
— На сегодня все, — сказала я. Он, так и не взглянув на меня, записал на листке цены, подсчитал сумму и передал мне листок: я всегда проверяла — не обманул ли. Я пересчитывала очень тщательно, не упуская малейшей возможности досадить им, но, увы, он ни разу не ошибся. Продуктов набралось две сумки, и — делать нечего — придется тащить их на своем горбу. Помочь мне никто никогда бы не вызвался, согласись я даже принять их помощь.
«Пропусти два хода». Нагруженная покупками и библиотечными книгами, я иду очень медленно, а дорога лежит мимо универмага в кафе Стеллы. На пороге лавки я помедлила: хотелось найти какую-то мысль, зацепку, чтоб охранила и помогла в пути. За моей спиной уже зашевелились, закхекали. Вот-вот заговорят снова; а Элберты небось таращатся друг на друга с дальних концов лавки и с облегчением вздыхают. Я нацепила на лицо ледяную маску. Буду думать, как мы станем обедать в саду; я шла, глядя прямо под ноги, — мамины коричневые туфли шагали: раз-два, раз-два, — а мысленно расстилала на столе зеленую скатерть и несла в сад желтые тарелки и белое блюдо с клубникой. Да-да, желтые тарелки! — а на меня глазели мужчины возле универмага, — и дяде Джулиану достанется вкусное яйцо всмятку, и он будет обмакивать в него гренок, и я напомню Констанции: пусть набросит дяде Джулиану шаль на плечи, ведь еще холодно, зима только-только кончилась. Не оборачиваясь, чувствую, как тычут в меня пальцами и ухмыляются. Чтоб вы сдохли, а я пройду по вашим трупам! Ко мне обращались редко, судачили меж собой. «Вон блеквудская девчонка идет, — глумливо пищал один. — Девица Блеквуд с ихней фермы». — «Да, жаль Блеквудов, — говорил кто-то едва слышно. — И девочек жаль». — «Отличная у них ферма, — завистливо говорили они. — К ней бы руки приложить — враз разбогатеешь». — «Разбогатеешь, коли не помрешь сперва: чтоб там сеять — три жизни иметь нужно, зато из земли все само прет». — «Сидят на земле — точь-в-точь собаки на сене». — «Разбогатеть — раз плюнуть». — «Жаль девчонок». — «На земле у Блеквудов любая чертовщина вырастет».
Я шагаю по их трупам, мы обедаем в саду, и на плечах у дяди Джулиана шаль. Сейчас надо держать сумки покрепче: однажды, недоброй памяти утром, я уронила сумку именно тут: разбились яйца, пролилось молоко, и я подбирала что могла, а люди что-то злорадно кричали. Я твердила себе: что бы ни случилось — не убегай; я лихорадочно запихивала банки и коробки в сумку, сгребала рассыпанный сахар и твердила себе: только не убегай.