— Иона спит в листьях салата, — сказала я.
— Кошачья шерсть — лучшая приправа к салату, — ласково отозвалась Констанция.
— Пора завести коробку, — провозгласил дядя Джулиан. Он откинулся в каталке и сердито смотрел на свои бумаги. — Все пора сложить в коробку, немедленно. Слышишь, Констанция?
— Хорошо, дядя Джулиан, я найду тебе коробку.
— Сложу бумаги в коробку, поставлю коробку в своей комнате, и этот проходимец их не тронет. Констанция, он проходимец!
— Ну что ты, дядя. Чарльз хороший, добрый человек.
— Он бесчестен. И отец его был бесчестен. Оба мои брата были бесчестны. И не разрешай ему брать мои бумаги, я не позволю рыться в моих бумагах, я не потерплю, чтоб он совал сюда свой нос. Так ему и передай. Он выродок, незаконнорожденный ублюдок.
— Дядя Джулиан!
— В переносном смысле, разумеется. Оба моих брата женились на сильных женщинах; но так уж повелось у мужчин говорить о неприятных людях — для красного словца… Прости, что оскорбил твой слух, дорогая.
Констанция молча подошла к двери в подпол, лестница за дверью вела к бесчисленным банкам и баночкам. Констанция тихонько спускалась по лестнице; шаги Чарльза доносились сверху, шага Констанции — снизу.
— Вильгельм Оранский был незаконнорожденным, — пробормотал дядя Джулиан и, схватив обрывок бумаги, записал эту мысль. Констанция вернулась из подпола с коробкой для дяди Джулиана.
— Вот тебе чистая коробка.
— Зачем?
— Сложить бумаги.
— Этот молодой человек не смеет трогать мои бумаги. Констанция, я не потерплю, чтоб он трогал мои бумаги.
— Это я во всем виновата, — Констанция повернулась ко мне. — Надо было положить его в больницу.
— Констанция, дорогая, я переложу бумаги в коробку, дай-ка мне ее, будь любезна.
— Но ему здесь хорошо, — сказала я.
— Все надо было сделать иначе.
— Бессердечно отдавать его в больницу.
— Придется, если я… — Констанция вдруг осеклась и отвернулась к раковине с картошкой. — Добавить грецких орехов в яблочное пюре?
Я застыла. Я вслушивалась в недосказанное. Время иссякает, оно тисками сдавило дом, оно губит меня… Пора разбить зеркало в прихожей. Шаги Чарльза слышны на лестнице — в прихожей — на кухне.
— О, я вижу, все в сборе, — произнес он. — Что на ужин?
Вечером Констанция играла в гостиной; длинная тень от арфы плавно изгибалась на мамином портрете, звуки лепестками осыпались со струн. Она играла «По морю на небеса», «Беги, река моя, беги», «Я видел женщину» — все, что когда-то играла мама, но никогда мамины пальцы не перебирали струн так легко, так согласно с мелодией. Дядя Джулиан старался не заснуть, то слушал, то задремывал; Чарльз не осмелился задрать ноги на диванную спинку, но он все время ерзал, а табачный дым клубился вокруг свадебного пирога на потолке.
— Нежнейшее туше, — произнес дядя Джулиан. — Все женщины в семье Блеквудов — прирожденные музыкантши.
Чарльз поднялся и выбил трубку о каминную решетку.
— Как мило, — он взял в руки фигурку из дрезденского фарфора. Констанция перестала играть, и он обратился к ней: — Ценная вещь?
— Нет. Но мама их очень любила.
Дядя Джулиан сказал:
— Больше всего мне нравятся «Шотландские колокольчики». Констанция, дорогая, сыграй…
— Хватит на сегодня, — оборвал его Чарльз. — Нам с Констанцией надо поговорить, дядя. Пора обсудить дальнейшую жизнь.
Четверг — день моего наивысшего могущества. Его-то я и выбрала, чтобы покончить с Чарльзом раз и навсегда. Поутру Констанция замесила тесто на пряное печенье — решила испечь к ужину; конечно, зря она эту возню затеяла: четверг-то оказался последним днем, только мы этого не знали заранее. Даже дядя Джулиан не подозревал; в то утро Констанция вывезла его на кухню, окутанную ароматами корицы и мускатного ореха, — ему было лучше, и он снова принялся запихивать бумаги в коробку. Чарльз взял молоток, нашел гвозди и доску и теперь нещадно колотил по крыльцу; из окошка я увидела, что бьет он неумело, и обрадовалась: пускай-ка саданет себе молотком по пальцу. Убедившись, что все при деле, я украдкой — чтобы не услышала Констанция — пробралась наверх, в папину комнату. Первым делом надо остановить папины часы, которые завел Чарльз. Он чинит крыльцо — значит, часы наверняка не надел, да и цепочка из его кармана с утра не свисала; часы, цепочка и перстень с печаткой обнаружились на папином комоде, там же валялся кисет и четыре коробка спичек. Спички мне вообще трогать запрещено, но уж эти — Чарльзовы — я и подавно не трону. Я поднесла часы к уху: послушать, как тикают; на прежнее место стрелки не вернуть, часы идут уже двое или трое суток, но я крутила и крутила стрелки назад, покуда не услышала жалобный хруст — часы встали. Уверившись, что Чарльзу их не завести, я бережно положила часы на прежнее место; по крайней мере одна вещь в доме освобождена от чар, панцирь Чарльза дал трещину. С цепочкой все в порядке — ломать не надо, и так сломана; а перстней я не люблю. Чарльз заколдовал все в доме — не выветришь; но если изменить, переиначить сперва папину комнату, потом кухню, гостиную, кабинет и, наконец, сад — Чарльз заплутает, растеряется, не узнает ничего вокруг, он решит, что это другой — не наш — дом, и уедет. И вот я переиначиваю папину комнату — быстро и бесшумно.
Еще ночью, в темноте, я принесла из леса в большой корзине коры, палок, листьев, а еще битого стекла и железок с опушки. Иона проводил меня до леса и обратно, его забавляло, что все спят, а мы бродим. Теперь, переиначивая папину комнату, я сняла со стола книги, а с кровати одеяла; вместо них набросала осколков, железок, коры, палок и листьев. Забрать папины вещи к себе в комнату нельзя; я прокралась на чердак, где лежат их вещи, и сложила все там. На кровать Чарльза я вылила целый кувшин воды — не спать ему там больше! Зеркало над комодом уже разбито — в нем Чарльз себя не увидит. Он не найдет ни книг, ни вещей, он заплутает среди листьев и палок. Я сорвала занавески и оставила их на полу, теперь уж он волей-неволей выглянет из окна: на аллею и шоссе, что уводит далеко-далеко.