— Было чудесное утро, — мерно говорил дядя Джулиан. — Чудесное солнечное утро, никто из них и не подозревал, что утро это — последнее. Она спустилась вниз первой — моя племянница Констанция. Проснувшись, я услыхал, как она ходит по кухне; я тогда спал наверху, мог еще взобраться по лестнице, у нас с женой была спальня наверху; я тоже тогда подумал: «Чудесное утро»; мне и невдомек было, что оно последнее. Потом я услышал племянника, нет — сперва брата, брат спустился вниз вслед за Констанцией. Он насвистывал. Констанция?
— Что?
— Что он всегда насвистывал, причем жутко врал?
Констанция задумалась, по-прежнему копаясь в земле, и тихонько напела. Я узнала и содрогнулась.
— Ах да, конечно. У меня с музыкальным слухом всю жизнь плоховато: что люди говорят, что делают, как выглядят — помню, а что поют — убей Бог, не помню. Итак, брат протопал следом за Констанцией, ему и дела нет, что всех перебудит, что я мог бы еще поспать; я, впрочем, в это время уже не спал. — Дядя Джулиан вздохнул и с любопытством обвел взглядом сад. — А он и не ведал, что это его последнее утро. Знай он свою судьбу — вел бы себя потише. Они там внизу разговаривали с Констанцией, и я сказал жене: «Вставай да одевайся, мы живем в семье брата, и следует всячески выказывать им нашу приязнь; одевайся и иди на кухню к Констанции». Жена так и сделала — наши жены всегда были нам послушны; впрочем, невестка моя в то утро нежилась в постели — возможно, ей было небесное знамение, и она решила отоспаться здесь, на грешной земле. Теперь уже голоса всех троих — брата, Констанции и Дороти — доносились с кухни. Потом и мальчик спустился, и я принялся одеваться. Констанция?
— Что, дядя Джулиан?
— Знаешь, я тогда еще сам одевался — вплоть до последнего дня. Я ходил сам, и одевался сам, и ел, и ничего у меня не болело. И спал я тогда глубоко, как спят крепкие мужчины. Я был уже не молод, но крепок, спал хорошо и сам одевался.
— Накрыть тебе ноги пледом?
— Нет, дорогая, спасибо. Ты всегда была мне хорошей племянницей, хотя есть некоторые основания считать тебя неблагодарной дочерью. Невестка спустилась на кухню прежде меня. На завтрак были оладьи — маленькие тоненькие оладушки; брат съел яичницу из двух яиц, а моя жена налегла на колбасу, хотя я ее аппетитов не поощрял — ведь мы жили в семье у брата. Она ела домашнюю колбасу, приготовленную Констанцией. Констанция?
— Что, дядя Джулиан?
— Знай я тогда, что это ее последний завтрак, не сердился бы за колбасу. Удивительное дело: никто — ну никто! — и думать не думал, что завтрак последний, они бы тогда, наверное, тоже для нее колбасы не пожалели. Брат всегда следил: что и сколько съели мы с женой, и порой отпускал замечания; он был справедливым человеком и еды не жалел, если ели в меру. Констанция, он в то утро смотрел, как моя жена ест колбасу. Поверь, мы его не объедали! Сам-то он ел и оладьи, и яичницу, и колбасу, но я чувствовал, что он вот-вот сделает Дороти замечание. Зато мальчишка уплетал — аж за ушами трещало. Этот последний завтрак был исключительно хорош, приятно вспомнить.
— Дядя Джулиан, хочешь, я тебе на той неделе сделаю колбасу? Ведь от кусочка домашней колбасы хуже не будет.
— Брат нам еды не жалел, если ели в меру. Моя жена помогала мыть посуду.
— Я была ей очень благодарна.
— Она могла бы помогать и больше, думаю я теперь, задним числом. Впрочем, она развлекала еще мою невестку и чистила одежду, но брат-то наверняка считал, что Дороти могла бы помогать больше. Брат после завтрака отправился по делам.
— Он затеял виноградные беседки, пошел договариваться.
— Жалко — не успел, ели бы сейчас собственный виноградный джем. Стоило ему уйти — у меня развязался язык; помнится, все утро я веселил дам, мы перешли сюда, в сад. Говорили о музыке, моя жена была очень музыкальна, хотя нигде не училась. А у невестки было чудесное туше — это все непременно отмечали, — по вечерам она обычно играла. Но в тот вечер уже не пришлось. В тот вечер она играть уже не смогла. А утром мы еще полагали, что она сыграет нам вечером. Констанция, ты помнишь, как я всех веселил в то утро?
— Я полола овощи, — сказала Констанция. — Но слышала, что все смеялись.
— Я был в ударе, даже вспомнить приятно. — Он немного помолчал: сцеплял и расцеплял руки на коленях. Я хотела быть к нему добрее, но сцеплять вместо него руки не могла, а больше ему ничего не требовалось, поэтому я просто тихонько лежала и слушала. Констанция хмурилась, уставясь на зеленый лист; на лужайку набегали легкие тени облаков.
— Мальчик куда-то делся, — произнес наконец дядя Джулиан по-старчески печально. — Мальчик куда-то делся, он что — пошел тогда ловить рыбу?
— Он влез на каштан.
— Ах да, помню. Я все отчетливо помню, дорогая, и у меня все записано. Это было последнее утро, и ничто не должно стереться из памяти. Он полез на каштан и кричал нам оттуда, с самой верхушки, и бросал сверху прутики, — наконец невестка не выдержала и отругала его. Прутики застревали у нас в волосах, безобразие! Моей жене это тоже не нравилось, но она бы и рта никогда не открыла. Полагаю, моя жена вела себя с твоей матерью корректно, Констанция. Будь это не так, я был бы крайне огорчен — ведь мы жили у брата и ели его хлеб. Брат вернулся к обеду.
— Я подала на обед гренки с сыром, — сказала Констанция. — Провозилась на огороде целое утро, и пришлось состряпать обед на скорую руку.
— Да, они ели гренки с сыром. До сих пор удивляюсь, отчего мышьяк не подложили в гренки. Интереснейшая деталь, в книге я ее всячески подчеркну. Отчего мышьяк не подложили в гренки? Ну прожили б они на несколько часов меньше, зато смерть настигла б их наверняка, безошибочно. Констанция, я не люблю лишь одно блюдо из тех, что ты готовишь, — гренки с сыром. Я их всю жизнь терпеть не мог.